Неточные совпадения
— Семьдесят восемь, семьдесят восемь, по тридцати копеек за душу, это будет… — здесь герой наш
одну секунду, не более, подумал и сказал вдруг: — это будет
двадцать четыре рубля девяносто шесть копеек! — он был в арифметике силен.
— Невыгодно! да через три года я буду получать
двадцать тысяч годового дохода с этого именья. Вот оно как невыгодно! В пятнадцати верстах. Безделица! А земля-то какова? разглядите землю! Всё поемные места. Да я засею льну, да тысяч на пять
одного льну отпущу; репой засею — на репе выручу тысячи четыре. А вон смотрите — по косогору рожь поднялась; ведь это все падаль. Он хлеба не сеял — я это знаю. Да этому именью полтораста тысяч, а не сорок.
Тут в
один год он мог получить то, чего не выиграл бы в
двадцать лет самой ревностной службы.
— Крестьян накупили на сто тысяч, а за труды дали только
одну беленькую. [Беленькая — ассигнация в
двадцать пять рублей.]
Он нашел его в очень маленькой задней комнате, в
одно окно, примыкавшей к большой зале, где на
двадцати маленьких столиках, при криках отчаянного хора песенников, пили чай купцы, чиновники и множество всякого люда.
По обыкновению своему, он, оставшись
один, с
двадцати шагов впал в глубокую задумчивость. Взойдя на мост, он остановился у перил и стал смотреть на воду.
«Я, дескать, боюсь: у меня родственница
одна двадцать пять рублей таким образом намедни потеряла»; и историю бы тут рассказал.
Раскольников взял газету и мельком взглянул на свою статью. Как ни противоречило это его положению и состоянию, но он ощутил то странное и язвительно-сладкое чувство, какое испытывает автор, в первый раз видящий себя напечатанным, к тому же и
двадцать три года сказались. Это продолжалось
одно мгновение. Прочитав несколько строк, он нахмурился, и страшная тоска сжала его сердце. Вся его душевная борьба последних месяцев напомнилась ему разом. С отвращением и досадой отбросил он статью на стол.
Она ужасно рада была, что, наконец, ушла; пошла потупясь, торопясь, чтобы поскорей как-нибудь уйти у них из виду, чтобы пройти как-нибудь поскорей эти
двадцать шагов до поворота направо в улицу и остаться, наконец,
одной, и там, идя, спеша, ни на кого не глядя, ничего не замечая, думать, вспоминать, соображать каждое сказанное слово, каждое обстоятельство.
Вот тут…
двадцать рублей, кажется, — и если это может послужить вам в помощь, то… я…
одним словом, я зайду, — я непременно зайду… я, может быть, еще завтра зайду…
«
Двадцать копеек мои унес, — злобно проговорил Раскольников, оставшись
один. — Ну пусть и с того тоже возьмет, да и отпустит с ним девочку, тем и кончится… И чего я ввязался тут помогать? Ну мне ль помогать? Имею ль я право помогать? Да пусть их переглотают друг друга живьем, — мне-то чего? И как я смел отдать эти
двадцать копеек. Разве они мои?»
Услыхав, что
один из окрестных молодых помещиков ездил в Москву и заплатил там за дюжину рубашек триста рублей,
двадцать пять рублей за сапоги и сорок рублей за жилет к свадьбе, старик Обломов перекрестился и сказал с выражением ужаса, скороговоркой, что «этакого молодца надо посадить в острог».
Весь уголок верст на пятнадцать или на
двадцать вокруг представлял ряд живописных этюдов, веселых, улыбающихся пейзажей. Песчаные и отлогие берега светлой речки, подбирающийся с холма к воде мелкий кустарник, искривленный овраг с ручьем на дне и березовая роща — все как будто было нарочно прибрано
одно к
одному и мастерски нарисовано.
Я намерялся идти за нею вслед, как
одна девка, по виду лет
двадцати, а, конечно, не более семнадцати, положа мокрое свое платье на коромысло, пошла
одною со мной дорогою.
И сукно такое важное, аглицкое! рублев полтораста ему
один фрак станет, а на рынке спустит рублей за
двадцать; а о брюках и говорить нечего — нипочем идут.
Хлестаков, молодой человек лет
двадцати трех, тоненький, худенький; несколько приглуповат и, как говорят, без царя в голове, —
один из тех людей, которых в канцеляриях называют пустейшими. Говорит и действует без всякого соображения. Он не в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли. Речь его отрывиста, и слова вылетают из уст его совершенно неожиданно. Чем более исполняющий эту роль покажет чистосердечия и простоты, тем более он выиграет. Одет по моде.
— Да, это само собой разумеется, — отвечал знаменитый доктор, опять взглянув на часы. — Виноват; что, поставлен ли Яузский мост, или надо всё еще кругом объезжать? — спросил он. — А! поставлен. Да, ну так я в
двадцать минут могу быть. Так мы говорили, что вопрос так поставлен: поддержать питание и исправить нервы.
Одно в связи с другим, надо действовать на обе стороны круга.
— Каждый член общества призван делать свойственное ему дело, — сказал он. — И люди мысли исполняют свое дело, выражая общественное мнение. И единодушие и полное выражение общественного мнения есть заслуга прессы и вместе с тем радостное явление.
Двадцать лет тому назад мы бы молчали, а теперь слышен голос русского народа, который готов встать, как
один человек, и готов жертвовать собой для угнетенных братьев; это великий шаг и задаток силы.
— Я теперь уже не тот заносчивый мальчик, каким я сюда приехал, — продолжал Аркадий, — недаром же мне и минул
двадцать третий год; я по-прежнему желаю быть полезным, желаю посвятить все мои силы истине; но я уже не там ищу свои идеалы, где искал их прежде; они представляются мне… гораздо ближе. До сих пор я не понимал себя, я задавал себе задачи, которые мне не по силам… Глаза мои недавно раскрылись благодаря
одному чувству… Я выражаюсь не совсем ясно, но я надеюсь, что вы меня поймете…
Двадцать пять верст показались Аркадию за целых пятьдесят. Но вот на скате пологого холма открылась наконец небольшая деревушка, где жили родители Базарова. Рядом с нею, в молодой березовой рощице, виднелся дворянский домик под соломенною крышей. У первой избы стояли два мужика в шапках и бранились. «Большая ты свинья, — говорил
один другому, — а хуже малого поросенка». — «А твоя жена — колдунья», — возражал другой.
— Немного? Он у
одних хлыновских восемьдесят десятин нанимает, да у наших сто
двадцать; вот те и целых полтораста десятин. Да он не
одной землей промышляет: и лошадьми промышляет, и скотом, и дегтем, и маслом, и пенькой, и чем-чем… Умен, больно умен, и богат же, бестия! Да вот чем плох — дерется. Зверь — не человек; сказано: собака, пес, как есть пес.
— Дорога? Дорога — ничего. До большака верст
двадцать будет — всего.
Одно есть местечко… неладное; а то ничего.
Прочие дворяне сидели на диванах, кучками жались к дверям и подле окон;
один, уже, немолодой, но женоподобный по наружности помещик, стоял в уголку, вздрагивал, краснел и с замешательством вертел у себя на желудке печаткою своих часов, хотя никто не обращал на него внимания; иные господа, в круглых фраках и клетчатых панталонах работы московского портного, вечного цехового мастера Фирса Клюхина, рассуждали необыкновенно развязно и бойко, свободно поворачивая своими жирными и голыми затылками; молодой человек, лет
двадцати, подслеповатый и белокурый, с ног до головы одетый в черную одежду, видимо робел, но язвительно улыбался…
Она сидела в
двадцати шагах от меня, задумчиво потупив голову и уронив обе руки на колени; на
одной из них, до половины раскрытой, лежал густой пучок полевых цветов и при каждом ее дыханье тихо скользил на клетчатую юбку.
На
одном из столов сидел малый лет
двадцати, с пухлым и болезненным лицом, крошечными глазками, жирным лбом и бесконечными висками.
Митя, малый лет
двадцати восьми, высокий, стройный и кудрявый, вошел в комнату и, увидев меня, остановился у порога. Одежда на нем была немецкая, но
одни неестественной величины буфы на плечах служили явным доказательством тому, что кроил ее не только русский — российский портной.
В нескольких шагах от двери, подле грязной лужи, в которой беззаботно плескались три утки, стояло на коленках два мужика:
один — старик лет шестидесяти, другой — малый лет
двадцати, оба в замашных заплатанных рубахах, на босу ногу и подпоясанные веревками.
Уже давно смеркалось. Он отправил своего надежного Терешку в Ненарадово с своею тройкою и с подробным, обстоятельным наказом, а для себя велел заложить маленькие сани в
одну лошадь, и
один без кучера отправился в Жадрино, куда часа через два должна была приехать и Марья Гавриловна. Дорога была ему знакома, а езды всего
двадцать минут.
Обезьяна несла две полные горсти гороху. Выскочила
одна горошинка; обезьяна хотела поднять и просыпала
двадцать горошинок. Она бросилась поднимать и просыпала все. Тогда она рассердилась, разметала весь горох и убежала.
— Взорвали дачу Столыпина. Уцелел. Народу перекрошили человек
двадцать. Знакомая
одна — Любимова — попала…
От скуки Самгин сосчитал публику: мужчин оказалось
двадцать три, женщин — девять. Толстая, большеглазая, в дорогой шубе и в шляпке, отделанной стеклярусом, была похожа на актрису в роли
одной из бесчисленных купчих Островского. Затем, сосчитав, что троих судят более
двадцати человек, Самгин подумал, что это очень дорогая процедура.
— Ну, вот. Я встречаюсь с вами четвертый раз, но…
Одним словом: вы — нравитесь мне. Серьезный. Ничему не учите. Не любите учить? За это многие грехи простятся вам. От учителей я тоже устала. Мне — тридцать, можете думать, что два-три года я убавила, но мне по правде круглые тридцать и
двадцать пять лет меня учили.
Хотелось, чтоб ее речь, монотонная — точно осенний дождь, перестала звучать, но Варвара украшалась словами еще минут
двадцать, и Самгин не поймал среди них ни
одной мысли, которая не была бы знакома ему. Наконец она ушла, оставив на столе носовой платок, от которого исходил запах едких духов, а он отправился в кабинет разбирать книги, единственное богатство свое.
Он сосчитал огни свеч:
двадцать семь. Четверо мужчин — лысые, семь человек седых. Кажется, большинство их, так же как и женщин, все люди зрелого возраста. Все — молчали, даже не перешептывались. Он не заметил, откуда появился и встал около помоста Захарий; как все, в рубахе до щиколоток, босой, он
один из всех мужчин держал в руке толстую свечу; к другому углу помоста легко подбежала маленькая, — точно подросток, — коротковолосая, полуседая женщина, тоже с толстой свечой в руке.
— Они там напились, орали ура, как японцы, — такие, знаешь. Наполеоны-победители, а в сарае люди заперты,
двадцать семь человек, морозище страшный, все трещит, а там, в сарае, раненые есть. Все это рассказал мне
один знакомый Алины — Иноков.
Он заслужил в городе славу азартнейшего игрока в винт, и Самгин вспомнил, как в комнате присяжных поверенных при окружном суде рассказывали: однажды Гудим и его партнеры играли непрерывно
двадцать семь часов, а на
двадцать восьмом
один из них, сыграв «большой шлем», от радости помер, чем и предоставил Леониду Андрееву возможность написать хороший рассказ.
Тесной группой шли политические, человек
двадцать, двое — в очках,
один — рыжий, небритый, другой — седой, похожий на икону Николая Мирликийского, сзади их покачивался пожилой человек с длинными усами и красным носом; посмеиваясь, он что-то говорил курчавому парню, который шел рядом с ним, говорил и показывал пальцем на окна сонных домов.
— Шел бы ты, брат, в институт гражданских инженеров. Адвокатов у нас — излишек, а Гамбетты пока не требуются. Прокуроров — тоже, в каждой газете по
двадцать пять штук. А вот архитекторов — нет, строить не умеем. Учись на архитектора. Тогда получим некоторое равновесие:
один брат — строит, другой — разрушает, а мне, подрядчику, выгода!
Народились какие-то «вундеркинды»,
один из них, крепенький мальчик лет
двадцати, гладкий и ловкий, как налим, высоколобый, с дерзкими глазами вертелся около Варвары в качестве ее секретаря и учителя английского языка. Как-то при нем Самгин сказал...
От Иктенды
двадцать восемь верст до Терпильской и столько же до Цепандинской станции, куда мы и прибыли часу в осьмом утра, проехав эти 56 верст в совершенной темноте и во сне. Погода все
одна и та же, холодная, мрачная. Цепандинская станция состоит из бедной юрты без окон. Здесь, кажется, зимой не бывает станции, и оттого плоха и юрта, а может быть, живут тунгусы.
— «У вас
двадцать хуже наших сорока», — сказал
один, бывавший за Уральским хребтом.
Одну большую лодку тащили на буксире
двадцать небольших с фонарями; шествие сопровождалось неистовыми криками; лодки шли с островов к городу; наши, К. Н. Посьет и Н. Назимов (бывший у нас), поехали на двух шлюпках к корвету, в проход; в шлюпку Посьета пустили поленом, а в Назимова хотели плеснуть водой, да не попали — грубая выходка простого народа!
Еще под Якутском
один ямщик предложил мне «проехать зараз вместо
двадцати сорок пять верст».
Вандик объяснил нам, что малайцы эти возвращаются из местечка Крамати, милях в
двадцати пяти от Капштата, куда собираются в
один из этих дней на поклонение похороненному там какому-то своему пророку.
Еще слово о якутах. Г-н Геденштром (в книге своей «Отрывки о Сибири», С.-Петербург, 1830), между прочим, говорит, что «Якутская область —
одна из тех немногих стран, где просвещение или расширение понятий человеческих (sic) (стр. 94) более вредно, чем полезно. Житель сей пустыни (продолжает автор), сравнивая себя с другими мирожителями, понял бы свое бедственное состояние и не нашел бы средств к его улучшению…» Вот как думали еще некоторые
двадцать пять лет назад!
Позвали обедать.
Один столик был накрыт особо, потому что не все уместились на полу; а всех было человек
двадцать. Хозяин, то есть распорядитель обеда, уступил мне свое место. В другое время я бы поцеремонился; но дойти и от палатки до палатки было так жарко, что я измучился и сел на уступленное место — и в то же мгновение вскочил: уж не то что жарко, а просто горячо сидеть. Мое седалище состояло из десятков двух кирпичей, служивших каменкой в бане: они лежали на солнце и накалились.
Шарки есть, но немного, и в
двадцать лет
один раз шарка откусила голову матросу с китоловного судна.
«Нет, извольте сказать, чем он нехорош, я требую этого, — продолжает он, окидывая всех взглядом, —
двадцать человек обедают, никто слова не говорит, вы
один только…
Наслегом называется несколько разбросанных, в
двадцати, или около того, верстах друг от друга, юрт, в которых живет по два и по три, происходящих от
одного корня, поколения или рода.
Всего же числом
двадцать два, следовавших непрерывно, в величественном порядке,
один за другим, кроме семидневного пагубного безначалия, едва не повергшего весь град в запустение.